English version here

Несколько недель назад я предложил небольшой эксперимент двум молодым женщинам, одна из которых была из Польши, а другая – из Беларуси: одна должна говорить по-польски – на ее родном языке, а другая – по-белорусски, и мы увидим, смогут ли они понять друг друга. Между двумя женщинами был очень простой разговор, но эксперимент не удался: молодая женщина из Беларуси, на самом деле, могла очень немного говорить по-белорусски, как и многие другие люди из этой страны, которая сегодня называет себя Беларусью.

«У нас была русификация», – сказала молодая женщина из Беларуси, пытаясь объяснить, почему она не может говорить на языке своей родины. «О, это должно быть ужасно», – ответила женщина из Польши, не скрывая своего сочувствия и негодования, покачивая головой в недоумении, словно говоря: «О, снова эти ужасные русские!». Для молодой польской женщины, казалось, не имело большого значения, что на самом деле вступление Беларуси в период «русификации» в начале XIX века подразумевало спасение от многовековой полонизации.

Дело не в том, что полонизация или русификация были насильственными процессами сталинской жестокости, когда людей заставляли говорить по-польски или по-русски и преследовали за то, что они говорили по-белорусски. В Беларуси на протяжении многих веков местная элита сознательно выбирала полонизацию, отказавшись от исконной православной веры в пользу католицизма и приняв польский язык. В большинстве стран существует централизованная, формальная, должным образом кодифицированная и рассматриваемая как более престижная форма языка, за исключением группы разговорных вариантов, которые отличаются от этого языка несколькими степенями близости и сложности. После распада Речи Посполитой, в состав которой входила Беларусь, в 1795 году русский язык стал языком бюрократии, высокой культуры и большей части образования в Беларуси (и, кстати, до восстания в Польше в 1863 году многие образовательные учреждения в Беларуси преподавали на польском). Этот процесс везде один и тот же. В этом смысле Франция была «принудительно» французизирована, когда миллионы французов обучали французскому языку, Германия была таким образом «принудительно» германизирована, итальянцы не говорили по-итальянски до объединения Италии в 1861 году, и Польша в этом отношении была также «сильно» полонизирована. В отсутствие массового обучения это означало, что большинство людей продолжали говорить на своем языке в повседневной жизни, в то время как письменная форма языка становилась все более распространенной и влияла на то, как люди говорят. В «ужасающей» русификации Беларуси не было ничего особенного.

Для большинства людей вопрос национальной идентичности не представляет особых проблем, хотя, безусловно, для некоторых он сложнее, чем для других: но в конечном итоге мы все родились в определенном месте и, вероятно, провели большую часть нашего детства и юности в одной стране. Вопрос, который люди реже задают себе: как английский стал английским, голландский – голландским, а македонский – македонским? Даже люди, которые обычно думают, что знают ответы на эти вопросы, часто оказываются не достаточно долго размышляющими над этим вопросом. Да, наверное, жизнь слишком коротка, чтобы думать о таких вещах. История идет гораздо медленнее, чем новостная лента в Facebook.

Теоретически, большинство из нас способны понять, что нации, какими мы их знаем сегодня, не являются вечными сущностями с незапамятных времен. Однако для многих это не так: они ошибочно принимают карту за территорию и, глядя на карту, полагают, что эти границы, как они нарисованы, теперь представляют собой некий вечный и справедливый порядок вещей, а не произвольный результат исторических событий. В этой интерпретации, например, чехи и словаки являются четко разделенными людьми, как они всегда были с незапамятных времен. Вместе с созданием национального государства была достигнута справедливость, и людям был предоставлен дом, который они заслужили, который был дан им неким вечным и универсальным авторитетом – Богом, как можно было бы сказать в более метафизические времена. История, однако, доказала, что нации часто приходят и уходят, и единственным фактором, определяющим успех нации с течением времени, является каприз судьбы: что случилось, например, со славной бретонской нацией? Будут ли когда-нибудь каталонцы праздновать свой долгожданный дом в форме независимого государства (PS: это было написано задолго до возникновения кризиса независимости Каталонии в октябре 2017 года)?

Несколько недель назад я написал письмо украинскому историку Сергею Плохи, утверждая, что его довольно любопытный выбор – использовать слово «украинцы» в отношении людей, которых мы знаем сегодня как «украинцев» прежде чем они называли себя «украинцами», с точки зрения истории как науки, а не как мифа, – неправ. Он ответил, что много размышлял над историографическими вопросами, которые я поставил в письме, но в конечном итоге «украинцы» не были сброшены с небес на сегодняшнюю Украину. Я не был удовлетворен этим ответом. Дело не в том, что люди объединились и боролись за независимость, потому что они разделяли какое-то мистическое единство и говорили на одном языке. Скорее, люди начали говорить на одном языке, потому что в государстве язык бюрократии и образования стал национальным языком, определяющим национальную идентичность.

Мы живем в эпоху глобализма, где национальные различия должны были утратить важность. Однако, это не всегда имеет место: когда итальянец и немец или мексиканец и англичанин встречаются, неизменно говоря по-английски, они все очень хорошо осознают свою национальную самобытность. Глобальный мир не выровнял национальные различия, но сделал их во многих случаях более острыми, потому что только когда мы встречаемся с реальными, а не просто воображаемыми иностранцами, которые по-разному чужды нам, мы понимаем, что, безусловно, существуют культурные различия, которые часто можно отнести к национальному характеру. Дело не в том, что нация обладает специфическим внутренним характером, но конкретные национальные культуры часто имеют тенденцию вызывать специфические культурные особенности: особое чувство юмора или его отсутствие, некоторые особые жесты, некоторые кулинарные привычки или отношение к браку и религии. Даже в глобальном мире, где «все равны», отрицать эти различия невозможно. С другой стороны, очень неприятно быть идентифицированным, как это часто случается, когда немец встречает итальянца, или французы встречают американца, просто как воплощение стереотипных национальных характеристик. Прежде всего, это человек – единый и индивидуальный, а уж потом – итальянец, еврей или японец. Люди должны знать эти вещи. Многие не знают.

В 2017 году, по всей видимости, общепризнанно (особенно на Западе), что национализм – это плохо. Почему? Потому что вера в превосходство вашей нации, которая, кажется, является одной из основных идей чистейшей формы национализма, стала несовместимой с сосуществованием нескольких наций рядом на этом маленьком полуострове Европа. Национализм и разжигание национального соперничества привели к двум мировым войнам, которые Европа ради своего благополучия могла бы, безусловно, избежать.

С одной стороны, национализм в его разбавленной форме вездесущ, и отрицать это невозможно. Большинство людей, даже в глобальном мире, даже не «националисты», потому что идея «нации» очень абстрактна и обширна, но «регионалисты» или «городисты»: нью-йоркцы или те, кто пришел, чтобы назвать Нью-Йорк их домом, думают, что мир заканчивается в Ньюарке, а берлинцы, отвергая любую форму национализма, думают, что они самые крутые люди на планете и ответили бы на любой намек на критику: «Если вам здесь не нравится, почему бы вам отсюда не уехать?»

Многие молодые народы Европы, безусловно, гордятся своей национальной принадлежностью больше, чем дети Британии, Франции или Германии. Безусловно, гораздо легче встретить патриотически настроенных словаков, чем гордых бельгийцев или британцев. С другой стороны, странно слышать тех самых совершенно гражданских и ультралиберальных молодых европейцев, которые давно отказались от какой-либо национальной гордости (по крайней мере, теоретически, потому что «национальная гордость» всячески проявляется в бесчисленных жизненных ситуациях), сетуюшими, например, на то, что украинская нация оказалась под угрозой “из-за русской оккупации”, что Украина должна быть “украинизирована”, и украинский язык должен быть навязан тем, кто не использует его в повседневной жизни, потому что на Украине нужно говорить только на украинском языке. Если бы то же самое было предложено в их собственной европейской стране, они, вероятно, были бы возмущены и вышли бы на улицы в знак протеста против возвращения фашизма.

В эпоху Европейского Союза, когда большинство национальных правительств стали не более чем марионеткой для развлечения публики, в то время как настоящие струны власти натягиваются в гораздо более спокойных местах, далеко от всех эксцессов и эмоций непредсказуемых национальных настроений, независимость народов должна была перестать сохранять свой священный характер. Однако, по-видимому, такой характер восстает в таких местах, как Украина или Беларусь, в двух странах, которые стали независимыми относительно недавно и, вероятно, не имели достаточно времени для психологической разработки своей национальной идентичности. Местные элиты с момента обретения независимости, казалось, не должны были предлагать населению много, кроме фольклорной версии патриотизма, с множеством песен, национальных традиционных нарядов и вездесущего флага. Конечно, национальное единство прекрасно, и правительства имеют все права на его продвижение: так было в каждой стране мира с незапамятных времен. Но у нас не должно быть слишком много иллюзий по поводу этого мистического чувства единства. Рекламирование и пропаганда любви к Родине и радости свободы и независимости не могут быть единственной причиной, по которой национальное правительство оправдывает свое существование. В противном случае, этот предполагаемый патриотизм становится просто еще одной формой популизма. Спорные персонажи, например, такие как Степан Бандера – украинский национальный герой, который во время второй мировой войны, после того как первоначально был заключен в тюрьму нацистами, в конечном итоге сотрудничал с ними – все еще прославляются, их преступления забываются из-за их заслуг в деле «свобода». Поскольку он (символически) дал нации свободу и независимость, его имя должно ассоциироваться со славой.

Действительно ли эта свобода является высшей ценностью? Это странный мир, где все эти предполагаемые друзья глобального человечества и единого мира празднуют свою «свободу» от других людей. Когда Уильям Уоллес сражался против англичан в «Храбром сердце», он защищал свободу своего небольшого племени. Свобода от чего? Некоторые мои украинские друзья прокомментировали: «Возможно, революция Майдана не прошла так хорошо, но мы обрели свободу, и это самое главное». В самом деле? Нация – это не племя. Единство нации – гораздо более абстрактное понятие. Есть итальянская пословица, шутящая о собственной истории подчинения Италии многим иностранным державам: «Francia o Spagna, basta che se magna» (Франция или Испания – не имеет значения, главное что мы едим). Много поэтических излияний было написано о любви к Родине и других подобных благородных чувствах, но единство нации редко является единством семьи. И в наше время, когда семья потеряла какую-либо власть, быть патриотичным гражданином может быть еще более странным, потому что «нужно любить свою страну так, как любищь свою семью». Никто, конечно же, не любит, когда некоторые люди, к которым вы не принадлежите, определяют вас как людей второсортных и презирают вас. Но что гарантирует, что ваша национальная элита будет лучше для вашего народа, чем навязанная «оккупантами»? Элиты везде имеют одну общую черту: воля самосохранения. Они не такие люди, как ты и я, и не считают себя такими же, как ты и я. Они могут выдавать себя за великих патриотов, но зачастую этот патриотизм – не более чем пустая популистская риторика.

Advertisements